Энциклопедия пожаробезопасности

Непридуманные рассказы о войне: «Готовьтесь, бабоньки, к страшному! Рассказы детям о великой отечественной войне

Наш сосед по коммунальной квартире, однорукий дядя Коля был первым, от кого я услышал о войне. Он рассказывал о ней так, как не принято было говорить ни в те годы, ни многие десятилетия спустя. Услышал так, как никогда больше не слышал ни от кого другого.
Ни на страницах официальных изданий, ни на кино- и телеэкранах о войне никогда не говорили так, как это cделал однажды Николай Петрович Арсентьев после моих настойчивых детских приставаний, которые я сам теперь, спустя почти полвека, называю не иначе, как наглыми.
Да и сейчас, пожалуй, тоже так не говорят, правда - уже по другим причинам. Живых свидетелей почти не осталось, и их честную и суровую правду заменили предположениями и догадками подросшего поколения "золотой молодёжи", не особенно грамотной в истории, зато вполне успешной в понимании политической конъюнктуры, главное в которой - соответствие генеральной линии начальства.
Ну да не об этом речь!

Дядя Коля был среднего роста, кряжист, широкоплеч и широколиц, с тёмными, короткими и жёсткими волосами, чуть пересыпанными сединой. Интересной особенностью его лица были глаза - чуть-чуть монгольские, густо-карие и всегда весёло-хитрые. Смеясь (а смеяться дядя Коля любил и охотно делал это по любому случаю), он крепко зажмуривался, превращая их в узкие щёлочки, так, что и глаз самих становилось почти не видно. При этом он издавал очень забавные звуки: И-и-и.., похожие на частые всхлипывания. У него это получалось настолько естествено и заразительно, что, глядя на него, все окружающие поневоле начинали улыбаться следом, сами, не понимая, почему и над чем они смеются.
Дядя Коля очень любил нас, пацанов, и частенько, дружелюбно подшучивая над нами, мягко и беззлобно ерошил нам волосы или тихонько щёлкал по уху, проходя мимо с таким видом, будто это был вовсе не он. Естественно, мы, мальчишки, дружно бросались за ним с криками, а он, завидя нас, смешно, бочком, убегал по коридору, ловко прячась в комнате, дверь в которую умудрялся, как-будто нечаянно, захлопывать прямо перед нашими носами. Он был настолько естественным и спорым в движениях, что его "однорукость" была совершенно незаметна, как-будто он был таким с самого рождения. А может быть, мы просто не замечали её. Дети вообще быстро привыкают ко всему и обращают внимание только на то, что кажется им глубоко неестественным, в отличие от взрослых.

Другой интересной особенностью дяди Коли было его умение пить водку. Мы, естественно, видели не раз, как это делают взрослые за праздничным столом или просто так, по случаю. Но так, как дядя Коля, ни до него ни после него водку на моей памяти не пил больше никто.
Он садился на табурет на кухне, привычным движением крепко зажимал бутылку коленями и, если кто-то из нас, мальчишек, оказывался в этот момент поблизости, хитро взглядывал на кого-то из нашей развесёлой компании и весело подмигнув, приговаривал:
- Наш девиз - против часовой стрелки до щелчка! Понял?
Слово "пОнял" он неизменно произносил с ударением на последем слоге, как "ПонЯл". Разумеется, мы немедленно начинали смеяться.
A дядя Коля в этот момент ловко срывал металлическую пробку, да так, что бутылка при этом обязательно издавала характерный лёгкий хлопок.
Потом наливал прозрачную жидкость в приготовленный заранее стакан почти до краёв, аккуратно, чтобы не расплескать, поднимал его здоровой рукой и пил, как воду, мелкими глотками, не торопясь, так, как пьют, например, чуть остывший чай. Спокойно выпив стакан, он вытирал губы тыльной стороной ладони и снова взглянув на нас, с деланным недоумением спрашивал?
- А чего это мы не закусываем, а?
Мы опять смеялись и пожимали плечами, а он неторопливо вставал, залезал в ящик стола за своей спиной, вынимал оттуда хлеб, колбасу или сыр, загодя порезанные в магазине, сооружал пару увесистых бутербродов, первый из которых обязательно протягивал нам и сам не принимался за еду, пока кто-то из нас не начинал жадно жевать угощение.
Только после этого он брал свой бутерброд, но, едва откусив, откладывал в сторонy и снова наливал водку, выжимая опустевшую бутылку до капли, как мокрого кота.
Аккуратно убирал её за угол стола, так же медленно, мелкими глотками выпивал второй стакан и уже после этого с аппетитом доедал свой бутерброд.

Он никогда не пьянел, никогда не менялся в лице после выпитой бутылки, никогда и ничем не показывал, что только что с лёгкостью выпил поллитра водки.
И никогда не пил каждый день. Наоборот, к выпивке дядя Коля относился вдумчиво и обстоятельно, по-крестьянски, позволяя себе это удовольствие не чаще раза в неделю- две, обязательно перед выходными. И на дух не переносил тех, кто напивался по-свински по поводу и без.
- Ну чего, чего ты опять нажрался, как босяк? - неприязненно говорил он, завидев во дворе кого-то из знакомых, позволивших себе лишнего. И если в ответ подвыпивший приятель начинал непременные виноватые пьяные извинения или оправдания, - отстранялся от него, сердито приговаривая:
- Не надо, не надо, знаешь ведь - не люблю я этого! Не можешь - не пей! Не переводи добро впустую!
И сердито уходил прочь.

А ещё была в нём какая-то особенная, спокойная и уверенная сила, которую я для себя очень долго не мог определить и описать словами. Что-то такое трудно выразимое и неосязаемое, но в то же время настолько явное и бесспорное, что было заметно с первого взгляда в каждом его движении или слове. Много лет спустя, найдя объяснение этому, я сам удивился, как не мог понять этого раньше.
Это была сила и уверенность, человека, не раз проходившего через такие испытания, которые невозможно было представить в мирной жизни.
Как-будто он побывал за чертой бытия, и чудесным образом вернулся оттуда живым и здоровым, оставив там какую-то ерунду - левую руку!
- Не голову же! - смеясь, говорил он, - и, по своему обыкновению хитро зажмурившись, прибавлял:
- Главное, что правая на месте! Без неё-то совсем беда, ни в носу поковырять, ни бутылку открыть!
Эту черту между жизнью и смертью он преодолевал столько раз, что и сам уже, наверное, сбился со счёта. И потому относился ко всему со спокойным юмором, с удовольствием болтая о любой ерунде и почти сразу умолкая, когда речь заходила о недавней войне. Как и многие ветераны, он не любил вспоминать об этом, чем дo чрезвычайности распалял наше мальчишеское любопытство.

Эти, тогда ещё совсем не старые люди, успели повидать в жизни всё, что только можно было увидеть. Испытать всё, что можно было испытать. И потому - закалились, как броня, этим своим опытом. И в этом смысле все они были одинаковы - солдаты-победители Второй Мировой Войны.
Собственно, именно это упорное нежелание фронтовиков вспоминать прошлое, стало для меня ещё в детстве первым сигналом к пониманию того, что реальная война - это совсем не то, что мы видим в кино или о чём читаем в книгах. Это что-то совершенно другое! То, что гораздо страшнее и той причёсанной лжи, которой нас потчевали некоторые авторы "военных мемуаров", пережидавшие реальные сражения за тысячи километров от линии фронта, и той официальной полуправды, которая пришла к нам позже в бесчисленных книгах и фильмах, и которая хоть и была ближе к истине, всё же отличалась от неё, как небо от земли.

Но всё это было потом! А пока что мы, мальчишки, изнывая от любопытства, тщетно пытались разговорить нашего боевого дядю Колю, который, несмотря на всё хорошее к нам отношение, упрямо не хотел поддаваться, предпочитая смешно и неуклюже отмахиваться от нас и наших назойливых приставаний, лукаво и одновременно устало улыбаясь и повторяя всякий раз одно и то же:
- Да чего там рассказывать? Я уж и не помню ничего! Лет-то сколько прошло, глянь!
И, говоря это, уже намеревался поскорее удрать от нас, начиная осторожно поглядывать в сторону выхода из кухни, где за минуту до того, отдуваясь и утирая со лба своей уцелевшей правой рукой крупный, зернистый пот, приканчивал очередной стакан крепкого чая, заваривать который он был великий мастер.

Так продолжалось довольно долго. Со слов родителей я знал, что он потерял руку на фронте, что он воевал где-то под Ленинградом, что он был первоклассным шофёром и механиком до войны, а сейчас учил молодых водителей премудростям автодела, но это было всё, что я знал. И, понятное дело, никак не мог успокоиться и нахально приставал к нашему героическому соседу до тех пор, пока однажды он, наконец, не сдавался и не бросал несколько фраз, на первый взгляд, казалось, никак не связанных между собой. И почти сразу же умолкал, как-будто внезапно обессилевал.

Я понимал, что сегодня от него уже ничего больше не дождёшься, и убегал по своим делам. А спустя несколько дней, опять завидев его на кухне, снова начинал бессовестно приставать к нему со своими расспросами. И всё повторялось сначала. Так продолжалось довольно долгое время. До тех самых пор, пока мы все, получив ненавистные ордера, не разъехались по своим новым отдельным квартирам.
Ненавистные именно потому, что разъезжаться мы не хотели до слёз. Мы все жили, как одна семья, деля радости и печали вместе, на той самой кухне, где со случайными рассказами взрослых начиналось наше мальчишеское взросление, где наши родители, сами бывшие тогда подростками, с нетерпением ждали отбоя воздушной тревоги и где пальцем, смоченным слюной, тщательно собирали на старой, довоенной клеёнке микроскопические крошки хлеба.
И потому мы даже теоретически не могли представить себе жизнь друг без друга.
Правда, разъехавшись, мы не потерялись и по-прежнему продолжали встречаться, но это была уже совсем другая жизнь.

С возрастом, освежая в памяти рассказы нашего замечательного дяди Коли и сопоставляя их с другими воспоминаниями многочисленных в то время фронтовиков, которые мне приходилось слышать, я незаметно для самого себя составил в своём воображении картину если и не всей Великой Войны, то, по крайней мере, той её части, которая касалась нас - жителей и защитников Ленинграда.
И в качестве одного из крохотных фрагментов этого поистине эпического полотна, привожу здесь небольшой рассказ о тех событиях, написанный на основе воспоминаний нашего дяди Коли. И с искренним уважением посвящаю эти строки ему и всем остальным - живым и мёртвым бойцам Волховского, позже - Ленинградского фронта..

-----------------------
Война - это низкое, сырое молочно-белое небо, нудный, бесконечный снег пополам с дождём, от которого никуда не спрятаться в тесной, наполовину осыпавшейся траншее, это тяжёлая, липкая, снежная каша под ногами и сами ноги - одеревеневшие от сырости, мокрые, в разбитых кирзовых сапогах, и такая же, насквозь промокшая, вонючая шинель, пропахшая дымом, потом, кожей, ружейным маслом и дешёвым табаком.
Это красные, онемевшие от холода, потрескавшиеся руки, которые никак не согреть дыханием, и такие же красные глаза, забывшие, что такое "спать".
Это тупая, равнодушная усталость, покорная готовность ко всему: и к жизни, и к смерти, и к смерти даже ещё более, потому что всё это вокруг тебя совсем не похоже на жизнь и давным давно надоело до механическoго безразличия.
Только что ты с тупым упорством вместе с товарищем вытаскивал из бездонной ямы, заполненной грязной ледяной жижей, застрявшую по ступицы раздолбанную, латаную-перелатаную полуторку, наполовину гружёную снарядными ящиками, а сейчас, провожая взглядом её натужно тарахтящий кузов, машинально, не обращая внимания на ободранные до крови пальцы, лезешь в мокрый, тесный карман своей шинельки в напрасных поисках курева, потом осторожно вынимаешь саднящую руку, облепленную табачными крошками и устало-равнодушно материшься. А напарник Колька, такой же забрызганный грязью и снегом с головы до ног, как и ты сам, выжидающе смотрит на тебя с немым вопросом и тут же отворачивается, с досадой сплёвывая себе прямо под ноги, в густое месиво из ледяных крошек, тёмной воды и серой дорожной глины, присыпанной свежевыпавшим и тут же тающим снегом, в которое давно, ещё осенью превратился просёлок, разбитый тяжёлыми танковыми гусеницами

Bойна - это помятая алюминиевая крышка от котелка, в которую тебе только что плюхнули половник горячей перловки и вручили увесистый кусок сырого чёрного хлеба, которые ты начинашь быстро есть прямо тут, около дымящей полевой кухни, потому что еда быстро остывает на стылом зимнем воздухе, мешаясь с падающей сверху надоедливой мелкой снежной крупой, и не обращаешь никакого внимания на сердитые реплики и бесцеремонные подталкивания товарищей, которые ещё не успели получить свою порцию, и которым ты мешаешь подойти к сердитому, небритому повару в грязно-белом переднике.

А ещё - это телефонистка Нина, угловатая, грубая, с распухшими от бессонницы глазами и неизменной папиросой в углу рта, уже не похожая на женщину в своих ватных стёганых штанах и стоптанных валенках с галошами, всегда одинаково злая на всё и на всех, а больше всего - на эту бесконечную войну, изуродовавшую, втоптавшую в грязь её недавнюю юность и разом поломавшую все планы. И она орёт, ругается и матерится направо и налево хриплым, прокуренным голосом, да так, что, проходя мимо блиндажа, с улыбкой покачивая головой, отворачиваются даже бывалые фронтовики.
А потом она вдруг, внезапно, появляется перед тобой под вечер, свободная от дежурства, и ты с удивлением замечаешь, что в шинели и сапогах она выглядит гораздо привлекательнее, чем в ватнике и валенках, что у неё криво, неумело, отвыкшей от косметики рукой накрашены губы, а волосы причёсаны и чуть-чуть, самую малость, пахнут из-под ушанки щемящим душу довоенным одеколоном.
А она, глядя на тебя глубоким пронизывающим взглядом, как умеют только женщины, прижимается к тебе и тихо шепчет в самое ухо:
- Ты можешь сделать мне ребёнка? Прямо сейчас! Вот тут! Пока никого нет! И я уеду отсюда, наконец! Можешь? - и снова повторяет:
- Можешь? - и смотрит тебе прямо в глаза с такой надеждой, что у тебя перехватывает дыхание.
А потом, вдруг, крепко обхватив тебя за шею и прижавшись холодной щекой, плачет навзрыд, как ребёнок, и, размазывая по лицу помаду и слёзы повторяет снова и снова:
- Прости меня, пожалуйста, прости! Нет сил больше терпеть всё это, не могу я больше! Не могу-у-у-у.....
И снова плачет, уже совсем по-бабьи, беспомощно, тихо и горько, уткнувшись лицом в колючую шинель...

Первый бой - это как первое свидание. Только не с девушкой, а со смертью. А так - всё то же самое. Волнение, сердцебиение, сна ни в одном глазу, хотя подъём - в четыре утра. Сидишь, свернувшись калачиком, у себя в тесном неглубоком окопчике, укрываясь, как можешь, от пронизывающего ледяного ветра, и куришь, куришь без остановки, пуская дым в рукав шинели, на всякий случай. A в голове только одна мысль - уцелеешь или нет. И понимаешь, что ничего изменить нельзя, что ты - никто! Пешка, винтик, кусок всеми забытой, никому не нужной, давно немытой, голодной и грязной плоти, что твоя судьба уже решена кем-то там, наверху, то ли Господом Богом, то ли начштаба и комдивом в блиндаже, накануне днём. А твоё дело - по сигналу ракеты вскочить и побежать куда-то вперёд, в страшную холодную ночь, по серо-синему снегу, мимо свежих воронок и позавчерашних неубранных трупов, наполовину занесённых метелью, со своей несчастной и жалкой винтовочкой, которую никто на свете не боится, навстречу шквальному огню из автоматов, пулемётов и миномётов.
И знаешь, вроде, что всего-то двести или триста метров надо будет преодолеть. И понимаешь, что это всё равно, что пешком до Луны. Или даже дальше. И что добегут не все, совсем не все. И поэтому ты сидишь в обнимку со своей винтовкой, кутаясь в поднятый повыше воротник шинели, нахохлившийся и злой, как ворона под дождём, и гадаешь, сколько тебе осталось быть на этом свете - сто лет или всего полчаса. А напротив - Васёк. Привалился спиной к чёрным, кривым, разбухшим от сырости кольям вдоль траншейной стенки, глаза закрыл, но не спит. Переживает. И его лицо такое белое, что даже ночью видно. Весь на нерве, чуть не дрожит.
- Эй, рядовой! Что напрягся, как баба на сносях? А ну - расслабиться! А дальше - матом и снова матом.
Это лейтенант, командир роты. Он в который раз пробегает мимо тебя, ещё и ещё раз проверяя, всё ли готово и все ли готовы к бою. Он недавно получил новый овчинный полушубок, и теперь от него приятно пахнет кожей, табаком и одеколоном. Он всегда бреется перед боем. Он бывалый, ему хоть бы что!
Вот он остановился напротив Васька и совсем закрыл его от тебя своей широкой спиной. Что-то говорит ему вполголоса, потом отворачивется и продолжает обход. И поравнявшись с тобой, мельком, остро и внимательно взглядывает на тебя, слегка кивая головой в сторону неподвижного, всё такого же белого Васька и, скептически, характерно цыкает зубом, как бы говоря:
- М-да, плохо дело, ...
И, тут же меняя тон, обращается к тебе:
- Ну-ка - соберись,боец! Отставить панику! Живы будем - не помрём! Понял?
А потом, уже по-свойски,
- Ты это, с куревом заканчивай! Поспать надо, парень! Час остался! Давай, отдыхай!
И через секунду скрывается за поворотом, а ты опять один, и, вспоминая слова лейтенанта, ты уже боишься не так, как за пять минут перед тем, и со страхом и интересом смотришь на Васька, как-будто ты знаешь о нём то, что никому больше неизвестно, как-будто ты уже увидел его убитым в завтрашем, нет, уже сегодняшнем бою.
И странно, сам стыдясь, радуешься, что это его убьют, а не тебя, что это - тебе лейтенант подмигнул, как своему, а лейтенант - он опытный, он просто так не подмигнёт! Значит, знает что-то!
Бедный Васёк, жалко его!
Вы же с ним вместе, ещё вчера, ругаясь, подталкивали друг друга в очереди за перловкой, которую бойцы остроумно окрестили "шрапнелью" за крупные, твердоватые, плохо проваренные зёрна. Или нет, шутили, вроде. Впрочем - не важно. Главное - расстались друзьями, это точно было. А теперь - вот он, рядом, сам на себя не похож, как-будто он и здесь, и одновременно где-то невообразимо далеко от тебя, и какое -то странное и страшное выражение навеки застыло на его неподвижном, неживом лице с полузакрытыми немигающими глазами, как-будто он смотрит ими прямо в вечность.
А потом ты засыпешь на несколько коротких минут. И тут же вздрагиваешь от резкого окрика:
- Подъём! Пять минут на оправку! Сигнал - зелёная ракета! Передать по цепочке дальше!
А потом в низкое, туманное, пепельное небо с громким шипением взлетает ядовито-зелёная сигнальная ракета, и невесть откуда взявшийся лейтенант в своём овчинном полушубке, уже вскочив на бруствер, громко орёт широко открытым, злобно ощерившимся ртом:
- Вперёд, мать вашу так и растак! Bперёд, бойцы! Давай, славяне, в атаку-у-у-у-у!
И скрывается где-то впереди, будто проглоченный сырым тёмным туманным небом

Но, перед тем, как исчезнуть, раствориться в серых сумерках, увлекая за собой остальных, он внезапно, всего на какую-то миллионную долю секунды, задерживается на тебе взглядом, грозно нависая над тобой во весь свой рост, который в это мгновение почему-то кажется тебе исполинским, и в этом его вгляде ты одновременно очень ясно читаешь всё сразу: и приказ, и недоумение, и угрозу, и ободрение, как-будто в этот момент он кричит тебе, и только тебе:
- Ну же! Давай, сынок! Поднимайся! Пора! Вперёд, ё...твою мать! В атаку! За мно-о-ой!
И, как вытолкнутый пружиной из своего спасительного окопчика, уже не думая и не сомневаясь больше, ты одним движением перемахиваешь через холодные, замёрзшие комья бруствера и, не рассуждая, как автомат, устремляешься следом за ним, тут же, буквально через несколько шагов, беспомощно проваливаясь по колено в чёрный от пыли и сажи, липкий, глубокий снег.
И ты ещё не пробежал и десяти метров по этому страшному грязному полю, как тут же, в очередной раз увязнув в проклятой подтаявшей снежной трясине, слышишь сперва редкие, растерянные, а потом всё более частые хлопки с той, противоположной стороны, видишь яркие жёлтые вспышки, и в чистом морозном предутреннем воздухе физически чувствуешь скорую и неизбежную гибель. Она весело свистит, визжит, гудит уже совсем рядом с тобой, она глухо и жутко ухает разрывами мин и снарядов, обдавая тебя горячим воздухом и запахом раскалённого металла и сгоревшей взрывчатки, она вместе с землёй трясётся у тебя под ногами, разверзается чёрными воронками, распарывая воздух над головой, как старую тряпку.
Она пляшет ослепительно яркими жёлтыми языками пламени взрывов и мягко стелется жирным клубящимся дымом, заволакивая неясный горизонт и покрывая снег едкой чёрной копотью.

И ты уже понимаешь, что до их позиции тебе не добежать. Это просто невозможно! Потому что никуда не спрятаться в этом настежь распахнутом, открытом всем ветрам поле от летящего навстречу со всех сторон железа, не увернуться тебе, застрявшему чуть не по пояс в снегу, от сплошного визга и звенящего гула, от бесчисленных, пересекающихся вокруг разноцветных нитей трассирующих пуль, не сделать даже шагу ни вперёд, ни назад. А свист, уханье и грохот всё ближе и всё громче, и тебе уже всё равно, что сейчас с тобою будет! Только бы - сразу! Наповал! А не руку или ногу! Только бы не мучаться! И движимый странным инстинктом более, чем разумом, ты опять с усилием вытягиваешь мокрый сапог из предательской вязкой слякоти и делаешь новые несколько шагов навстречу стали и свинцу, не понимая, почему ты до сих пор ещё жив.

И падаешь, зарываясь лицом в снег под кинжальным огнём, и вновь поднимашься, и бежишь, переваливаясь, как утка, и кричишь что-то такое, что потом, после всего, ты так и не сможешь вспомнить, потому что таких слов в мирной жизни нет!
И краем глаза видишь, как падают и остаются неподвижно лежать фигурки таких же, как ты сам, солдат, в таких же шинельках и с такими же винтовочками, не успев даже выстрелить в сторону немецких траншей, едва различимых отсюда в пороховой дымной пелене разгорающегося боя.

И фигуру командира в белом овчинном полушубке, который немного отстал, подгоняя замешкавшихся, бледных от страха первогодков, и, слава те Господи, Васька, живого и невредимого, буквально в десятке шагов от тебя, тоже проваливающегося в снег и страшно, не по-людски матерящегося во весь голос, как и ты сам.
И снова бежишь вперёд, уже ни о чём не думая и ни на что не надеясь.
И когда ты вдруг видишь перед собой, буквально в нескольких метрах, передовую линию немцев, их перекошенные, окаменевшие от ужаса лица, ты вдруг ощущаешь в себе неожиданный, непонятно откуда взявшийся прилив странной и жуткой силы, холодной, слепой и нерассуждающей. И уже точно уверен, что теперь ничего худого с тобой больше не случится, потому что тебя уже нелья остановить. Потому что ты - добежал!

И молоденький немецкий солдат в каске и в нелепых проволочных очках, внизу, под тобой, это тоже понимает, потому что он, в ужасе, судорожно передёргивая затвор своего карабина, вдруг отбрасывает его в сторону и с криком закрывает руками лицо в тот момент когда ты всем весом валишься на него сверху, с гребня траншеи, и изо всей силы втыкаешь штык прямо туда, в эти проволочные очки или чуть пониже, в тонкую бледную шею, до самого упора. А потом с трудом выдёргиваешь его и тут же вонзаешь в грудь или в живот следующего замешкавшегося в панике немца, снова выдёргиваешь и озираешься как дикий зверь, не замечая, как со штыка прямо под ноги на заснеженную, затоптанную землю капает густая дымящаяся кровь.

A справа и слева, глухо стуча сырыми сапогами, в траншею следом за тобой, со штыками наперевес, с ножами и сапёрными лопатками уже спрыгивают твои товарищи, те, кому, как и тебе, повезло живыми добраться сюда, разгорячённые, с перекошенными злобой, нечеловеческими лицами, и через мгновение всё вокруг превращается в один сплошной хрипящий, орущий и стонущий, матерящийся на разных языках клубок диких зверей, рвущиx друг друга на куски зубами и когтями с глухим рычанием и утробным сопением, разнять который может только смерть.
И через несколько минут он распадается.
Hа мёртвых, обезображенных, со вспоротыми животами, оторванными ушами и выколотыми глазами.
И живых, тяжело дышащих, всё ещё матерящихся, с дрожащими руками и ногами, забрызганных с ног до головы своей и чужой кровью.
- Закурить есть? - задыхаясь, спрашивает кто-то рядом с тобой и тут же отворачивется и бросает:
- Не ищи, нашёл уже! - вытаскивая из кармана убитого немца зажигалку и едва початую пачку сигарет в красивой пёстрой обёртке.
А потом перед тобой вдруг появляется вездесущий лейтенат в своём новеньком полушубке, сплошь заляпанном кровью, как халат полевого хирурга, и с разорванным, с мясом вырванным рукавом.
Его ушанка съехала на бок, щёки румянятся на морозе, но глаза горят весёлым огоньком.
- Молодцы, славяне! - радостно выдыхает он, - всех представлю к медалям, до единого бойца!
И снова, не найдя других слов, повторяет:
- Молодцы!
И, закуривая, тяжело садится прямо на груду немецких трупов, кое-как сваленных в дальнем углу
A когда откуда-то с самого низа этой груды, неожиданно доносится глухой стон, он с удивлением смотрит вниз, потом, привстав немного для удобства и не вынимая сигарету изо рта, расстёгивает кобуру и через мгновение стреляет куда-то себе под ноги, в стонущую голову раненного немца.
И, убирая обратно тяжёлый ТТ, виновато оправдывется:
- Живучий, сука! Ну а что с ним делать-то? Не в медсанбат же его, тварь фашистскую! А теперь - вы двое - в караул! Остальным - спать! Подтянется медицина, будем грузить раненых! Вопросы есть? Отдыхайте, парни. Заслужили! - и тут же, привалившись к по-немецки аккуратной стенке траншеи, устало закрывает глаза.
-Товарищ лейтенат! - успеваешь спросить ты, - а Васёк? Где Васёк, вы не видели его?
Но лейтенат уже крепко спит, по-мальчишески приоткрыв рот, а вместо него кто-то невидимый, из-за спины, нехотя отвечает
- Который Васёк? Афанасьев? Из 3-ей роты? Так убило его... мина. На моих глазах убило. Прямое попадание. Там уж и хоронить-то нечего...
И тяжело вздыхает, добавляя вполголоса и видимо, кивая в сторону поля:
- Вон их сколько там, Васьков наших осталось... Не сосчитать.... Эх, ма...
И привычно ругается, затейливо и замысловато.
А, ты слушая в пол-уха, вспоминаешь белое лицо Васька, его плотно сжатые губы и остановившиеся глаза, a потом - как вы совсем недавно перешучивались с ним в очереди у полевой кухни. Или переругивались? Теперь уже не узнаешь. Да и не важно это. Потому что прямое попадание 120-миллиметровой мины означает, что от Васька в этой жизни осталось только грязно-бурое, кровавое месиво из кишок, валенок и обрывков шинели в свежевырытой чёрной воронке посреди серого, тающего снега.

И, не веря своим ушам, не в силах представить себе, что Васька, как и доброй половины твоей роты, больше нет, машинально вытираешь о снег измазанные кровью руки, берёшь протянутую кем-то немецкую трофейную сигарету и с тяжёлым облегчением глубоко затягиваешься дымом, невидящим взглядом уставившись прямо перед собой, не подозревая, что завтра всё начнётся сначала, что немцы спешно подтянут подкрепление и скоро выбьют вас с этих позиций, отбросив туда, где вы все были накануне.
Что до конца войны ещё долгих два с лишним года, что молодого щеголеватого лейтенанта в овчинном полушубке убьют уже в следующем бою, в котором и ты, наконец, получишь свою пулю в живот и отправишься в далёкий тыловой госпиталь в малюсеньком вагоне, набитом под самую крышу ранеными и умирающими солдатами и офицерами, и что спустя два месяца снова окажешься здесь же, в своём полку, в котором уже будет не встретить почти ни одного знакомого лица.

Февраль-март 1943 годa.
Волховский (позднее -Ленинградский) Фронт.

Боевой расчет поста аэростатов заграждения

«Но мы мечтали о борьбе… Мучило бездействие… Какое счастье было, когда появилась возможность включиться в подпольную работу, а не сидеть, сложа руки. Ждать. Сына, он побольше, он старше, на всякий случай я отправила к свекрови. Она поставила мне условие: „Возьму внука, но чтобы ты больше в доме не появлялась. Из-за тебя и нас всех убьют“. Три года я не видела сына, боялась к дому подойти. А дочь, когда за мной уже стали следить, немцы напали на след, я взяла с собой, вместе с ней ушла в партизаны. Я несла ее на руках пятьдесят километров. Пятьдесят километров… Мы шли две недели.»

1941 г. Женщины-партизаны. В оккупированном районе Подмосковья. Фото М. Бачурина.

«Я не хотела убивать, я не родилась, чтобы убивать. Я хотела стать учительницей. Но я видела, как жгли деревню… Я не могла крикнуть, я не могла громко плакать: мы направлялись в разведку и как раз подошли к этой деревне. Я могла только грызть себе руки, у меня на руках остались шрамы с тех пор, я грызла до крови. До мяса. Помню, как кричали люди… Кричали коровы… Кричали куры… Мне казалось, что все кричат человеческими голосами. Все живое. Горит и кричит...»

Девушки-партизаны на боевом задании. Август 1941 г.

«Я помню один случай… Пришли мы в поселок, а там возле леса лежат убитые партизаны. Как над ними издевались, я пересказать не смогу, сердце не выдержит. Их резали по кусочкам… Кишки выпотрошили, как у свиней… Они лежат… А недалеко лошади пасутся. Видно, лошади партизанские, даже с седлами. Или они удрали от немцев и вернулись, или их не успели забрать, — непонятно. Они далеко не отошли. Травы много. И тоже мысль: как это люди такое при лошадях творили? При животных. Лошади на них смотрели...»

«Отбили деревню… Ищем, где набрать воды. Вошли во двор, в котором заметили колодезный журавль. Резной деревянный колодец… Лежит во дворе расстрелянный хозяин… А возле него сидит его собака. Увидела нас, начала поскуливать. Не сразу до нас дошло, а она звала. Повела нас в хату… Пошли за ней. На пороге лежит жена и трое деток… Собака села возле них и плачет. По-настоящему плачет. По-человечески...»

Женщины — руководители партизанских отрядов в освобожденном Минске. Июль 1944 г.



«А я о себе вот что запомнила… Сначала боишься смерти… В тебе соседствует и удивление, и любопытство. А потом ни того, ни другого от усталости. Все время на пределе сил. За пределами. Остается всего один страх — быть некрасивой после смерти. Женский страх… Только бы не разорвало на куски снарядом… Я знаю, как это… Сама подбирала…

В одном немецком поселке нас разместили на ночь в жилом замке. Много комнат, целые залы. Такие залы! В шкафах полно красивой одежды. Девочки — каждая платье себе выбрала. Мне желтенькое одно понравилось и еще халат, не передать словами, какой это был красивый халат — длинный, легкий… Пушинка! А уже спать надо ложиться, все устали страшно. Мы надели эти платья и легли спать. Оделись в то, что нам понравилось, и тут же заснули. Я легла в платье и халат еще наверх…

А в другой раз в брошенной шляпной мастерской выбрали себе по шляпке и, чтобы побыть в них хотя бы немного, спали всю ночь сидя. Утром встали… Посмотрели еще раз в зеркало… И все сняли, надели опять свои гимнастерки, брюки. Ничего с собой не брали. В дороге и иголка тяжелая. Ложку за голенище воткнешь, и все...»

Девушки-снайперы перед отправкой на фронт. 1943 г.

«В плен военных женщин немцы не брали… Сразу расстреливали. Или водили перед строем своих солдат и показывали: вот, мол, не женщины, а уроды. И мы всегда два патрона для себя держали, два — на случай осечки.

У нас попала в плен медсестра… Через день, когда мы отбили ту деревню, везде валялись мертвые лошади, мотоциклы, бронетранспортеры. Нашли ее: глаза выколоты, грудь отрезана… Ее посадили на кол… Мороз, и она белая-белая, и волосы все седые. Ей было девятнадцать лет. В рюкзаке у нее мы нашли письма из дома и резиновую зеленую птичку. Детскую игрушку...»

«Попробуй вытащить оттуда раненого! У меня тело было сплошной синяк. И брюки у меня все в крови. Полностью. Старшина нас ругал: „Девочки, больше нет брюк, и не просите“. А у нас брюки засохнут и стоят, от крахмала так не стоят, как от крови, порезаться можно. На твоих глазах человек умирает… И ты знаешь, видишь, что ничем не можешь ему помочь, у него минуты остались. Целуешь его, гладишь его, ласковые слова ему говоришь. Прощаешься с ним. Ну, ничем ты ему больше не можешь помочь…

Эти лица у меня вот и сейчас в памяти. Я вижу их — всех-всех ребят. Почему-то вот годы прошли, а хотя бы кого-то забыть, хотя бы одно лицо. Ведь никого не забыла, всех помню… Всех вижу…

После войны я несколько лет не могла отделаться от запаха крови, он преследовал меня долго-долго. Стану стирать белье — слышу этот запах, стану варить обед — опять слышу. Подарил мне кто-то красную блузочку, а тогда же это такая редкость, материала не хватало, но я ее не носила, потому что она красная.»

«Мы отступаем… Нас бомбят. Первый год отступали и отступали. Фашистские самолеты летали близко-близко, гонялись за каждым человеком. А всегда кажется — за тобой. Я бегу… Я вижу и слышу, что самолет направляется на меня… Вижу летчика, его лицо, и он видит, что девчонки… Санитарный обоз… Строчит вдоль повозок, и еще улыбается. Он забавлялся… Такая дерзкая, страшная улыбка… И красивое лицо...»

Медики 144-го стрелкового полка 49-й гвардейской стрелковой дивизии

«Я не могу назвать то, что испытывала тогда, жалостью, жалость — это все-таки сочувствие. Его я не испытывала. Это другое… У нас был такой случай… Один солдат ударил пленного… Так вот мне это казалось невозможным, и я заступилась, хотя я понимала… Это у него крик души… Он меня знал, он был, конечно, старше, выругался. Но не стал больше бить… А крыл меня матом: «Ты забыла, ё… мать! Ты забыла, как они… ё… мать...» Я ничего не забыла, я помнила те сапоги… Когда немцы выставили перед своими траншеями ряды сапог с отрезанными ногами. Это было зимой, они стояли, как колья… Эти сапоги… Все, что мы увидели от наших товарищей… Что осталось… Через несколько дней, когда на нас пошли танки, двое струсили. Они побежали… И вся цепь дрогнула… Погибло много наших товарищей. Раненые попали в плен, которых я стащила в воронку. За ними должна была прийти машина… А когда эти двое струсили, началась паника. И раненых бросили. Мы пришли потом на то место, где они лежали: кто с выколотыми глазами, кто с животом распоротым… Я, как это увидела, за ночь почернела. Это же я их в одно место собрала… Я… Мне так сильно страшно стало… Утром построили весь батальон, вывели этих трусов, поставили впереди. Зачитали, что расстрел им. И надо семь человек, чтобы привести приговор в исполнение. Три человека вышли, остальные стоят. Я взяла автомат и вышла. Как я вышла… Девчонка… Все за мной… Нельзя было их простить. Из-за них такие ребята погибли! И мы привели приговор в исполнение… Опустила автомат, и мне стало страшно. Подошла к ним… Они лежали… У одного на лице живая улыбка… Не знаю, простила бы я их сейчас? Не скажу… Не буду говорить неправду. В другой раз хочу поплакать. Не получается...»

Группа летчиц 46-го гвардейского легкобомбардировочного полка им. М.М. Расковой. Кубань,1943 г.

«Наш полк был полностью женский… Вылетели на фронт в мае сорок второго года…

Дали нам самолет „По-2“. Маленький, тихоходный. Летал он только на малой высоте, часто на бреющем полете. Над самой землей! До войны на нем училась летать молодежь в аэроклубах, но никто не мог и подумать, что его будут использовать в военных целях. Самолет был деревянной конструкции, сплошь из фанеры, обтянутой перкалью. Вообще-то марлей. Достаточно было одного прямого попадания, как он загорался — и сгорал в воздухе, не долетая до земли. Как спичка. Единственная солидная металлическая деталь — это сам мотор M-II. Потом уже, только под конец войны, нам выдали парашюты и поставили пулемет в кабине штурмана, а до этого не было никакого оружия, четыре бомбодержателя под нижними плоскостями — и все. Сейчас нас назвали бы камикадзе, может быть, мы и были камикадзе. Да! Были! Но победа ценилась выше нашей жизни. Победа!»

Армейская полевая пекарня. Степной фронт

«Труд этот очень тяжелый. У нас было восемь железных печей. Приезжаем в разрушенный поселок или город, ставим их. Поставили печи, надо дрова, двадцать-тридцать ведер воды, пять мешков муки. Восемнадцатилетние девчонки, мы таскали мешки с мукой по семьдесят килограммов. Ухватимся вдвоем и несем. Или сорок булок хлеба на носилки положат. Я, например, не могла поднять. День и ночь у печи, день и ночь. Одни корыта замесили, другие уже надо. Бомбят, а мы хлеб печем...»

«Моя специальность… Моя специальность — мужская стрижка…

Приходит девушка… Я не знаю, как ее стричь. У нее роскошные волосы, они вьются. Заходит в землянку командир:

— Стричь «под мужчину».

— Но она — женщина.

— Нет, она солдат. Женщиной она снова станет после войны.

Все равно… Все равно чуть волосы отрастут, и я девчонок ночью накручивала. Вместо бигудей у нас были шишки… Еловые сухие шишки… Ну, хотя бы хохолок накрутить...»

Девушки Таманской дивизии

«Я помню звуки войны. Все вокруг гудит, лязгает, трещит от огня… У человека на войне стареет душа. После войны я уже никогда не была молодой… Вот — главное. Моя мысль...»

Их освободили из рабства

«Знаете, какая в войну была у нас всех мысль? Мы мечтали: «Вот, ребята, дожить бы… После войны какие это будут счастливые люди! Какая счастливая, какая красивая наступит жизнь. Люди, которые пережили столько, они будут друг друга жалеть. Любить. Это будут другие люди.» Мы не сомневались в этом. Ни на капельку...»

Бабушке было 8 лет когда началась война, голодали жутко, главное было накормить солдат, а уж потом все остальные, и вот раз она услышала как бабы разговаривали, что солдаты дают еду, если им дать, но она не поняла, чего им дать то надо, пришла к столовой, стоит ревёт, вышел офицер, спрашивает- чего девочка плачешь, она пересказала, что услышала, а он заржал и вынес ей целый бидончик каши. Вот так бабуля накормила четверых братьев, сестер. ...Мой дед был капитаном мотострелкового полка. Шел 1942 год, немцы взяли Ленинград в блокаду. Голод, болезни и смерть. Единственный путь доставки провианта в Ленинград - «дорога жизни» - замёрзшее Ладожское озеро. Поздно ночью, колонна фур с мукой и лекарствами, во главе с моим дедом направилась по дороге жизни. Из 35 машин, доехали в Ленинград только 3, остальные же ушли под лёд, как и фура деда. Он пешком 6 км тащил спасенный мешок муки до города, но не дошёл - замерз, из-за мокрой одежды в -30. ...Отец бабушкиной подруги погиб на войне, когда той и года не было. Когда солдаты стали возвращаться с войны, она каждый день надевала самое красивое платье и ходила на вокзал встречать поезда. Девочка говорила, что идет искать папу. Бегала среди толпы, подходила к солдатам, спрашивала: «будешь моим папой?». Один мужчина взял ее за руку, сказал: «ну, веди» и она привела его домой и с её мамой и братьями они прожили долгую и счастливую жизнь. ...Моей прабабушке было 12 лет, когда началась блокада Ленинграда, где она жила. Она училась в музыкальной школе и играла на фортепиано. Она яростно защищала свой инструмент и не давала разобрать его на дрова. Когда начинался обстрел, а в бомбоубежище уйти не успевали, она садилась и играла, громко, на весь дом. Люди слушали ее музыку и не отвлекались на выстрелы. Моя бабушка, мама и я играем на фортепиано. Когда мне было лень играть, я вспоминала прабабушку и садилась за инструмент. ...Мой дедушка был пограничником, летом 41-го служил где-то на границе с нынешней Молдавией, соответственно, воевать начал с первых же дней. О войне он никогда особо не рассказывал, тк пограничные войска были в ведомстве НКВД - рассказывать ничего было нельзя. Но одну историю мы все же услышали. Во время форсированного прорыва фашистов к Баку взвод деда забросили в тыл к немцам. Ребята довольно быстро попали в окружение, в горах. Выбираться им пришлось в течение 2 недель, выжили единицы, в тч и дед. К нашему фронту солдаты вышли истощенные и обезумевшие от голода. Ординарец сбегал в деревню и добыл там мешок картошки и несколько батонов хлеба. Картошку сварили и голодные солдаты жадно набросились на еду. Дед, переживший в детстве голод 33-го года пытался остановить сослуживцев, как мог. Сам он съел корку хлеба и несколько картофельных очисток. Через час-полтора все сослуживцы деда, прошедшие ад окружения, в том числе комвзвода и злосчастный ординарец скончались в жутких мучениях от заворота кишок. В живых остался только дед. Он прошел всю войну, был дважды ранен и умер в 87 г. от кровоизлияния в мозг - наклонился сложить раскладушку, на которой спал в больнице, тк хотел сбежать и посмотреть на новорожденную внучку, те на меня. ...Во время войны моя бабушка была совсем маленькая, жила со старшим братом и матерью, отец ушел до рождения девочки. Был страшный голод, и прабабушка слишком ослабела, много дней уже лежала на печи и медленно умирала. Ее спасла сестра, которая до этого жила далеко. Она размачивала немного хлеба в капле молока, и давала бабушке жевать. Потихоньку-потихоньку выходила сестру. Так моя бабушка и дедушка не остались сиротами. А дедушка, умный малый, стал охотиться на сусликов, чтобы как-то прокормить семью. Он брал пару ведер воды, шел в степь, и заливал в сусличьи норы воду, пока оттуда не выпрыгивал испуганный зверек. Дед хватал его и убивал мгновенно, чтобы не убежал. Тащил домой, сколько нашел, и их жарили, и бабушка говорит, что это был настоящий пир, и добыча брата помогала им продержаться. Дедушки уже нет в живых, а бабушка живет и каждое лето ждет многочисленных внуков в гости. Готовит отлично, много, щедро, а сама берет кусочек хлеба с помидором и ест после всех. Так и привыкла есть понемногу, просто и нерегулярно. А семью закармливает до отвала. Спасибо ей. Она пережила такое, от чего сердце стынет, и воспитала большую славную семью. ...Мой прадед был призван в 1942. Прошёл войну, получил ранение, вернулся Героем Советского Союза. На пути домой после окончания войны, он стоял на вокзале, куда прибыл поезд полный детей разных возрастов. Тут же были и встречающие - родители. Только вот родителей было всего несколько, а детей во много раз больше. Почти все из них оказались сиротами. Они выходили из поезда и, не найдя своих маму и папу, начинали плакать. Мой прадед плакал вместе с ними. Первый и единственный раз за всю войну. ...Мой прадед ушел на фронт в одном из первых отправлений из нашего города. Прабабушка была беременна вторым ребенком - моей бабушкой. В одном из писем он указал, что идет кольцом через наш город (к тому времени родилась моя бабушка). Об этом узнала соседка, которой на тот момент было 14 лет, она взяла 3-месячную бабушку и отнесла показать моему прадеду, он плакал от счастья в тот момент когда держал ее на руках. Это был 1941 год. Он так больше ее и не увидел. Он умер 6 мая 1945 г. в Берлине и похоронен там же. ...Мой дедушка, 10-летний мальчик, в июне 1941 отдыхал в детском лагере. Смена была до 1 июля, 22 июня им ничего не сказали, не отправили домой, и так детям подарили еще 9 дней мирного детства. Из лагеря убрали все радиоприемники, никаких новостей. Это ведь тоже мужество, как ни в чем не бывало, продолжать отрядные дела с детьми. Представляю, как вожатые ночами плакали и перешептывали друг другу известия. ...Мой прадед прошел две войны. В первую мировую был обычным солдатом, после войны пошел получать военное образование. Выучился. Во время Великой Отечественной он участвовал в двух значимых и масштабных битвах. На момент окончания войны он командовал дивизией. Были ранения, но он возвращался обратно на передовую. Много наград и благодарностей. Самое ужасное то, что его убили не враги страны и народа, а простые хулиганы, которые хотели украсть его награды. ...Сегодня с мужем досмотрели «Молодую гвардию». Сижу на балконе, смотрю на звезды, слушаю соловьев. Сколько молодых парней и девчонок так и не дожили до победы. Жизни так и не увидели. В комнате спят муж и дочь. Какое же это счастье, знать что твои любимые дома! Сегодня 9 мая 2016 года. Главный праздник народов бывшего СССР. Мы живем свободными людьми благодаря тем, кто жил в годы войны. Кто был на фронте и в тылу. Дай Бог мы не узнаем, какого было нашим дедам. ...Мой дедушка жил в селе, поэтому у него была собака. Когда началась война, его отца отправили на фронт, а мать, две сестры и он остались одни. Из-за сильного голода хотели убить собаку и съесть. Дедушка, будучи маленьким, отвязал пса от конуры и пустил бежать, за что получил от матери (моей прабабушки). Вечером того же дня пес притащил им дохлую кошку, а после начал таскать кости и зарывать, а дедушка раскапывал и таскал домой (варили суп на этих костях). Так до 43-его года прожили, благодаря собаке, а потом она просто не вернулась домой. ...Самая запоминающаяся история от моей бабушки была на тему ее работы в военном госпитале. Когда у них умирали фашисты, они не могли их с девчонками допереть из палат со второго этажа до машины труповозки… просто выкидывали трупы из окна. Впоследствии за это их отдали под трибунал. ...Сосед, ветеран ВОВ, всю войну прошёл в пехоте до Берлина. Как-то утречком курили возле подъезда, разговорились. Поразила его фраза - в кино про войну показывают - бегут солдаты - ура кричат во всю глотку… - фантазия это. Мы, говорит, в атаку всегда молча шли, потому что стрёмно было пиздец. ...Моя прабабушка во время войны работала в мастерской обуви, она попала в блокаду, и чтобы хоть как-то прокормить свою семью крала шнурки, на тот момент они делались из свиной кожи, она приносила их домой, резала маленькими кусочкам поровну, и жарила, так и выжили. ...Бабушка родилась в 1940, и война оставила её круглой сиротой. Прабабушка утонула в колодце, когда собирала шиповник для дочери. Прадедушка прошёл всю войну, дошёл до Берлина. Погиб, подорвавшись на оставленной мине, когда возвращался домой. От него остались лишь память и орден Красной Звезды. Бабушка хранила его больше тридцати лет, пока не украли (она знала, кто, но не могла доказать). До сих пор не могу понять, как у людей поднялась рука. Я знаю этих людей, с их правнучкой учились в одном классе, дружили. Как всё-таки интересно повернулась жизнь. ...Маленьким часто сидел на коленях у деда. На запястье у него был шрам, который я трогал и рассматривал. Это были следы от зубов. Спустя годы отец поведал историю шрама. Мой дед ветеран ходил в разведку, в Смоленской области они столкнулись с сс-вцами. После ближнего боя, в живых из врагов остался лишь один. Он был огромен и матер. СС-ман в ярости прокусил деду запястье до мяса, но был сломлен и пленен. Дед и компания были представлены к очередной награде. ...У меня прадедушка седой с 19 лет. Как только началась война, его сразу призвали, не дав доучиться. Рассказывал он, что шли они на немцев, но получилось не так как хотелось, немцы опередили. Всех расстреляли, а дедушка решил спрятаться под вагонетку. Отправили немецкую овчарку, обнюхать все, дедушка думал, что уже все, увидят и убьют. Но нет, собака просто нюхнула его и облизала при этом убежав. Вот поэтому дома у нас 3 овчарки). ...Моей бабушке было 13 лет, когда во время бомбежки осколком ее ранило в спину. Врачей в деревне не было - все на поле боя. Когда в село зашли немцы, то их военный врач, узнав про девочку, которая не могла больше ни ходить, ни сидеть, ночью тайком от своих пробирался к бабушке в дом, делал перевязки, выбирал из раны червей (было жарко, мух много). Чтоб отвлечь девочку парень просил: «Зоинка, пой Катушу». И она плакала и пела. Война прошла, бабушка выжила, но всю жизнь вспоминала того парня, благодаря которому осталась жива. ...Бабушка рассказывала, что во время войны моя прапрабабушка работала на заводе, в то время очень строго следили за тем, чтобы никто не воровал и очень жестко за это наказывали. И для того, чтобы хоть как-то прокормить своих детей, женщины надевали по две пары колготок и засовывали между ними зерно. Или, например, одна отвлекает охрану пока детей проводят в цех, где взбивали масло, они вылавливали маленькие кусочки и кормили ими. У прапрабабушки все трое детей пережили тот период, а её сын больше не ест масло. Моей прабабушке было 16, когда пришли немецкие войска в Беларусь. Их осматривали доктора, чтобы отправить в лагеря работать. Тогда девочки мазались травой, которая вызывала сыпь, похожую на оспу. Когда прабабушку осматривал доктор он понял, что она здорова, но солдатам он сказал, что она больна, а немцы страшно таких боялись. В итоге, этот немецкий доктор спас немало людей. Если бы не он, меня бы не было на свете. ...Прадедушка никогда не делился с семьей рассказами о войне.. Прошел её с начала и до конца, был контужен, но никогда не рассказывал о тех страшных временах. Сейчас ему 90 и все чаще он вспоминает о той ужасной жизни. Он не помнит, как зовут родственников, но помнит где и как обстреливали Ленинград. А еще у него остались старые привычки. В доме всегда вся еда в огромных количествах, а вдруг голод? Двери запираются на несколько замков - для спокойствия. И в кровати по 3 одеяла, хотя, дома тепло. Фильмы про войну смотрит с безразличным взглядом... ...Мой прадед воевал под Кёнигсбергом (нынешний Калининград). И во время одной из перестрелок ему попали осколки в глаза, от чего он моментально ослеп. Как перестали быть слышны выстрелы, начал искать по голосу старшину, которому оторвало ногу. Дед найдя старшину, взял его на руки. Так они и шли. Слепой дед шел на команды одноногого старшины. Выжили оба. Дед даже видел после операций. ...Когда началась война моему дедушке было 17 лет, и по закону военного времени он должен был в день совершеннолетия прибыть в военкомат для отправки в действующую армию. Но получилось так, что когда ему пришла повестка, они с матерью переехали, и повестку он не получил. В военкомат пришёл на следующей день, за день просрочки его отправили в штрафбат, и их отделение отправили в Ленинград, это было пушечное мясо, те кого не жалко отправить в бой первыми без оружия. Будучи 18-летним парнем он оказался в аду, но он прошёл всю войну, не разу не был ранен, единственное родные не знали жив или нет, права переписки не было. Он дошёл до Берлина, вернулся домой через год после войны, так как действительную службы ещё отслужил. Его родная мать встретив его на улице, не узнала спустя 5,5 лет, и упала в обморок когда он назвал её мамой. А он плакал как мальчишка, приговаривая «мама, это я Ваня, твой Ваня» ...Прадед в 16 лет, в мае 1941 г. прибавив себе 2 года, чтоб взяли на работу устроился на Украине в г. Кривой Рог на шахту. В июне, когда началась война, был мобилизован в армию. Их рота сразу же попала в окружение и плен. Их заставили выкопать ров, там расстреляли и присыпали землей. Прадед очнулся, понял, что живой, пополз наверх, крича «Есть кто живой?». Двое откликнулись. Трое выбрались, доползли до какой-то деревни, там их нашла женщина, спрятала у себя в погребе. Днем они прятались, а ночью работали у нее в поле, убирали кукурузу. Но одна соседка их увидела, и сдала немцам. За ними пришли и забрали их в плен. Так прадед попал в концлагерь «Бухенвальд». Через какое-то время, из-за того что прадед был молодым, здоровым крестьянским парнем, из этого лагеря, его перевезли в концлагерь в Западной Германии, где он работал уже на полях местных богачей, а потом и как вольнонаемный. В 45 году во время бомбежки его закрыли в одном доме, где он просидел целый день пока в город не вошли союзники-Американцы. Выйдя он увидел, что все строения в округе разрушены, остался целым только тот дом, где он был. Американцы всем пленным предложили уехать в Америку, некоторые согласились, а прадед и остальные решили вернуться на Родину. Возвращались они пешком до СССР 3 месяца, пройдя всю Германию, Польшу, Беларусь, Украину. В СССР их уже свои военные забрали в плен и хотели расстрелять как предателей Родины, но тут началась война с Японией и их отправили туда воевать. Так прадед воевал в Японской войне и вернулся домой после ее окончания в 1949 году. С уверенностью могу сказать, что мой прадед родился в рубашке. Три раза ушел от смерти и прошел две войны. ...Бабушка рассказала, ее отец служил на войне, спасал командира, нес его на спине через весь лес, слушал его сердцебиение, когда принес, увидел что вся спина командира похожа на решето, а слышал он только свое сердце. ...Я несколько лет занималась поисковыми работами. Группы ребят-поисковиков разыскивали в лесах, болотах, на полях сражений безымянные захоронения. До сих пор не могу забыть это чувство счастья, если среди останков встречались медальоны. Кроме личных данных, многие солдаты вкладывали в медальоны записки. Некоторые были написаны буквально за несколько мгновений до смерти. До сих пор, дословно, помню строчку из одного такого письма: «Мама, передай Славке и Мите, чтобы давили немцев! Мне уже не жить, так что пусть за троих стараются». ...Мой прадед всю жизнь рассказывал своему внуку истории о том, как он боялся во время войны. Как боялся, сидя в танке вдвоем с младшим товарищем идти на 3 немецких танка и уничтожить их все. Как боялся под обстрелом самолетов ползком преодолеть поле, чтобы восстановить связь с командованием. Как боялся вести за собой отряд совсем молодых парней, чтобы взорвать немецкий дзот. Он говорил: «Ужас жил во мне 5 страшных лет. Каждый миг я боялся за свою жизнь, за жизни моих детей, за жизнь моей Родины. Кто скажет, что не боялся - соврет.» Вот так, живя в постоянном страхе, мой прадед прошел всю войну. Боясь, дошел до Берлина. Получил звание Героя Советского Союза и, несмотря на пережитое, остался замечательным, невероятно добрым и отзывчивым человеком. ...Прадед, был, можно сказать, завхозом в своей части. Как-то переправлялись колонной машин на новое место и попали в немецкое окружение. Бежать некуда, только речка. Так дед выхватил из машины котел для каши и, держась за него, вплавь добрался до другого берега. Никто больше из его части не выжил. ...В годы войны и голода, моя прабабушка ненадолго вышла на улицу, за хлебом. И оставила свою дочку (мою бабушку) дома одну. Ей тогда от силы было лет пять. Так вот, если бы прабабушка не вернулась на несколько минут раньше, то её дитя могло было быть съедено соседями.

Так называется необычный интернет-проект, созданный в 2005 году несколькими энтузиастами. За недолгое время он превратился в солидный интернет-портал, собравший воспоминания участников и свидетелей Великой Отечественной войны.

Об истории и настоящем дне этого интересного проекта мы беседуем с главным редактором интернет-портала www.world-war.ru Татьяной Алешиной.

–Идея создания проекта «Непридуманные рассказы о войне» принадлежит известному московскому священнику отцу Глебу Каледе, – рассказывает Татьяна. – Во время войны он был радистом дивизиона гвардейских минометов «Катюша», участвовал в Волховском, Сталинградском, Курском сражениях, освобождал Белоруссию, сражался под Кенигсбергом. Среди его боевых наград – ордена Красного Знамени и Отечественной войны.
Отец Глеб был очень активным человеком: священником, профессором, писателем. И, конечно же, не мог оставаться равнодушным, видя, что события Великой Отечественной войны преподносятся односторонне и не всегда объективно. Нередко факты приносились в жертву идеологии: к примеру, в СССР исторические мемуары и литературные произведения о войне подвергались строгой цензуре и редактированию, а западная историография имеет склонность приписывать себе победу над фашизмом, умалчивая о роли советского народа. Так возникла идея, которой отец Глеб поделился с отцом Александром Ильяшенко, – собрать воспоминания живых свидетелей и участников войны. В марте 2005 года по благословению отца Александра был создан небольшой сайт. В числе первых опубликованных материалов были и воспоминания отца Глеба Каледы.

– Как Вы пришли в этот проект?

– В 2005 году я выполняла небольшую работу в редакции сайта «Православие и Мир», создателями которого являются Анатолий и Анна Даниловы. В июне 2005 года отошла от работы, тяжело переживая скоропостижную смерть отца. Через несколько месяцев отец Александр рассказал мне о военном проекте и предложил стать главным редактором сайта «Непридуманные рассказы о войне». Необходимость была очень острой, ведь Анатолий и Анна к тому времени уже не имели физической возможности заниматься чем-то еще, помимо основного проекта. Отец Александр сказал: «Не торопись с ответом, почитай материалы, посмотри, подумай». Это были воспоминания людей, выживших в нечеловеческих условиях благодаря поразительному мужеству, нравственной твердости, духовной силе, вере. И не просто выживших, а сумевших победить. Вскоре я приступила к работе. Прошло почти десять лет, проект изменился, вырос, пополнился новыми материалами. Каждый раз, читая приходящие на сайт письма и встречаясь с нашими читателями, я убеждалась: прикосновение к судьбам этих удивительных людей производит сильнейшее впечатление, придает духовную стойкость, морально укрепляет.

– Как Вы находите людей, которые становятся героями публикаций, и сотрудников для работы над проектом?

– Поначалу героями публикаций были в основном прихожане отца Александра. Так, одними из первых были опубликованы воспоминания Ираиды Васильевны Стариковой. В 1941 году Ираиде Васильевне было всего 18 лет. Оказавшись в блокадном Ленинграде, она, в сущности еще подросток, принимала взрослые решения, работала в госпитале, помогала матери выхаживать больного отца. После публикации я уже совсем иначе воспринимала эту, казалось бы, хорошо знакомую мне женщину. Скончалась Ираида Васильевна год назад.
Постепенно люди узнавали о сайте, рассказывали отцу Александру о своих близких и знакомых, которые пережили войну. Кто-то передавал рукописи, с другими мы договаривались об интервью. На сайт начали поступать письма. Благодаря этой переписке у нас появлялись не только новые материалы, но и единомышленники, включившиеся в работу над проектом. Так было с Мариной Дымовой из Санкт-Петербурга, взявшей на себя работу над разделом о блокаде Ленинграда. Или с автором замечательной книги «Утверждение в любви» Марией Александровной Шеляховской. Знакомство с ней состоялось после публикации на портале отрывка из переписки ее родителей, известных филологов А.И. и С.И. Груздевых. Именно с подачи Марии Александровны на сайте появился раздел «Письма с фронта», а также рубрика «Взгляд с другой стороны» – переведенные ею воспоминания немецких, американских, английских, румынских солдат.
В ближайшее время мы планируем запустить английскую версию сайта. Немецкая версия активно развивается.
Наш интернет-проект абсолютно некоммерческий. Большинство наших сотрудников работает безвозмездно. Почему? Наверное, потому что глубоко чувствуют правду и нравственную силу идеи, которую несет этот проект.

– В чем, на Ваш взгляд, заключается эта идея?

– По названию проект «Непридуманные рассказы о войне» является историко-просветительским, но в то же время по сути, по содержанию – христианским, православным. Воспоминания, опубликованные на его страницах, правдивы и созидательны. Мы публикуем их так, как они были рассказаны: от первого лица и без прикрас. Они ярко показывают значение нравственного содержания в жизни каждого человека и всего общества, особенно в смертельно опасной ситуации, в ситуации выбора и преодоления.
Война нанесла нашему народу страшный урон. Это горе, это трагедия. Недопустимо, чтобы что-то подобное повторилось. Для того чтобы объективно делать выводы, чтобы правильно относиться к историческим событиям, их нужно знать из первых уст.

Если в Вашей семье сохранились воспоминания военного времени, мы будем рады разместить их на страницах сайта.
Выслать материал для публикации можно на почту [email protected]

Татьяна Алешина, к.т.н., доцент МГСУ и ПСТГУ.

Мы собрали для вас самые лучшие рассказы о Великой Отечественной войне 1941-1945 гг. Рассказы от первого лица, не придуманные, живые воспоминания фронтовиков и свидетелей войны.

Рассказ о войне из книги священника Александра Дьяченко «Преодоление»

Я не всегда была старой и немощной, я жила в белорусской деревне, у меня была се­мья, очень хороший муж. Но пришли немцы, муж, как и другие мужчины, ушел в партизаны, он был их командиром. Мы, женщины, поддерживали своих мужчин, чем могли. Об этом ста­ло известно немцам. Они приехали в деревню рано утром. Выгнали всех из домов и, как ско­тину, погнали на станцию в соседний городок. Там нас уже ждали вагоны. Людей набивали в те­плушки так, что мы могли только стоять. Ехали с остановками двое суток, ни воды, ни пищи нам не давали. Когда нас наконец выгрузили из ваго­нов, то некоторые были уже не в состоянии дви­гаться. Тогда охрана стала сбрасывать их на зем­лю и добивать прикладами карабинов. А потом нам показали направление к воротам и сказали: «Бегите». Как только мы пробежали половину расстояния, спустили собак. До ворот добежали самые сильные. Тогда собак отогнали, всех, кто остался, построили в колонну и повели сквозь ворота, на которых по-немецки было написано: «Каждому - свое». С тех пор, мальчик, я не могу смотреть на высокие печные трубы.

Она оголила руку и показала мне наколку из ряда цифр на внутренней стороне руки, бли­же к локтю. Я знал, что это татуировка, у моего папы был на груди наколот танк, потому что он танкист, но зачем колоть цифры?

Помню, что еще она рассказывала о том, как их освобождали наши танкисты и как ей повезло дожить до этого дня. Про сам лагерь и о том, что в нем происходило, она не расска­зывала мне ничего, наверное, жалела мою детскую голову.

Об Освенциме я узнал уже позд­нее. Узнал и понял, почему моя соседка не мог­ла смотреть на трубы нашей котельной.

Мой отец во время войны тоже оказался на оккупированной территории. Досталось им от немцев, ох, как досталось. А когда наши по­гнали немчуру, то те, понимая, что подросшие мальчишки - завтрашние солдаты, решили их расстрелять. Собрали всех и повели в лог, а тут наш самолетик - увидел скопление людей и дал рядом очередь. Немцы на землю, а пацаны - врассыпную. Моему папе повезло, он убежал, с простреленной рукой, но убежал. Не всем тог­да повезло.

В Германию мой отец входил танкистом. Их танковая бригада отличилась под Берли­ном на Зееловских высотах. Я видел фотогра­фии этих ребят. Молодежь, а вся грудь в орде­нах, несколько человек - . Многие, как и мой папа, были призваны в действующую ар­мию с оккупированных земель, и многим было за что мстить немцам. Поэтому, может, и воева­ли так отчаянно храбро.

Шли по Европе, осво­бождали узников концлагерей и били врага, до­бивая беспощадно. «Мы рвались в саму Герма­нию, мы мечтали, как размажем ее траками гу­сениц наших танков. У нас была особая часть, даже форма одежды была черная. Мы еще сме­ялись, как бы нас с эсэсовцами не спутали».

Сразу по окончании войны бригада моего отца была размещена в одном из маленьких не­мецких городков. Вернее, в руинах, что от него остались. Сами кое-как расположились в подва­лах зданий, а вот помещения для столовой не было. И командир бригады, молодой полков­ник, распорядился сбивать столы из щитов и ставить временную столовую прямо на площа­ди городка.

«И вот наш первый мирный обед. Полевые кухни, повара, все, как обычно, но солдаты си­дят не на земле или на танке, а, как положено, за столами. Только начали обедать, и вдруг из всех этих руин, подвалов, щелей, как тараканы, начали выползать немецкие дети. Кто-то сто­ит, а кто-то уже и стоять от голода не может. Стоят и смотрят на нас, как собаки. И не знаю, как это получилось, но я своей простреленной рукой взял хлеб и сунул в карман, смотрю ти­хонько, а все наши ребята, не поднимая глаз друга на друга, делают то же самое».

А потом они кормили немецких детей, отда­вали все, что только можно было каким-то обра­зом утаить от обеда, сами еще вчерашние дети, которых совсем недавно, не дрогнув, насилова­ли, сжигали, расстреливали отцы этих немецких детей на захваченной ими нашей земле.

Командир бригады, Герой Советского Со­юза, по национальности еврей, родителей ко­торого, как и всех других евреев маленького бе­лорусского городка, каратели живыми закопа­ли в землю, имел полное право, как моральное, так и военное, залпами отогнать немецких «вы­родков» от своих танкистов. Они объедали его солдат, понижали их боеспособность, многие из этих детей были еще и больны и могли рас­пространить заразу среди личного состава.

Но полковник, вместо того чтобы стре­лять, приказал увеличить норму расхода про­дуктов. И немецких детей по приказу еврея кормили вместе с его солдатами.

Думаешь, что это за явление такое - Рус­ский Солдат? Откуда такое милосердие? Поче­му не мстили? Кажется, это выше любых сил - узнать, что всю твою родню живьем закопа­ли, возможно, отцы этих же детей, видеть кон­цлагеря с множеством тел замученных людей. И вместо того чтобы «оторваться» на детях и женах врага, они, напротив, спасали их, кор­мили, лечили.

С описываемых событий прошло несколь­ко лет, и мой папа, окончив военное училище в пятидесятые годы, вновь проходил военную службу в Германии, но уже офицером. Как-то на улице одного города его окликнул молодой немец. Он подбежал к моему отцу, схватил его за руку и спросил:

Вы не узнаете меня? Да, конечно, сейчас во мне трудно узнать того голодного оборванного мальчишку. Но я вас запомнил, как вы тог­да кормили нас среди руин. Поверьте, мы ни­когда этого не забудем.

Вот так мы приобретали друзей на Западе, силой оружия и всепобеждающей силой хри­стианской любви.

Живы. Выдержим. Победим.

ПРАВДА О ВОЙНЕ

Надо отметить, что далеко не на всех произвело убедительное впечатление выступление В. М. Молотова в первый день войны, а заключительная фраза у некоторых бойцов вызвала иронию. Когда мы, врачи, спрашивали у них, как дела на фронте, а жили мы только этим, часто слышали ответ: «Драпаем. Победа за нами… то есть у немцев!»

Не могу сказать, что и выступление И. В. Сталина на всех подействовало положительно, хотя на большинство от него повеяло теплом. Но в темноте большой очереди за водой в подвале дома, где жили Яковлевы, я услышал однажды: «Вот! Братьями, сестрами стали! Забыл, как за опоздания в тюрьму сажал. Пискнула крыса, когда хвост прижали!» Народ при этом безмолвствовал. Приблизительно подобные высказывания я слышал неоднократно.

Подъему патриотизма способствовали еще два фактора. Во-первых, это зверства фашистов на нашей территории. Сообщения газет, что в Катыни под Смоленском немцы расстреляли десятки тысяч плененных нами поляков, а не мы во время отступления, как уверяли немцы, воспринимались без злобы. Все могло быть. «Не могли же мы их оставить немцам», - рассуждали некоторые. Но вот убийство наших людей население простить не могло.

В феврале 1942 года моя старшая операционная медсестра А. П. Павлова получила с освобожденных берегов Селигера письмо, где рассказывалось, как после взрыва ручной фанаты в штабной избе немцев они повесили почти всех мужчин, в том числе и брата Павловой. Повесили его на березе у родной избы, и висел он почти два месяца на глазах у жены и троих детей. Настроение от этого известия у всего госпиталя стало грозным для немцев: Павлову любили и персонал, и раненые бойцы… Я добился, чтобы во всех палатах прочли подлинник письма, а пожелтевшее от слез лицо Павловой было в перевязочной у всех перед глазами…

Второе, что обрадовало всех, это примирение с церковью. Православная церковь проявила в своих сборах на войну истинный патриотизм, и он был оценен. На патриарха и духовенство посыпались правительственные награды. На эти средства создавались авиаэскадрильи и танковые дивизии с названиями «Александр Невский» и «Дмитрий Донской». Показывали фильм, где священник с председателем райисполкома, партизаном, уничтожает зверствующих фашистов. Фильм заканчивался тем, что старый звонарь поднимается на колокольню и бьет в набат, перед этим широко перекрестясь. Прямо звучало: «Осени себя крестным знамением, русский народ!» У раненых зрителей, да и у персонала блестели слезы на глазах, когда зажигался свет.

Наоборот, огромные деньги, внесенные председателем колхоза, кажется, Ферапонтом Головатым, вызывали злобные улыбки. «Ишь как наворовался на голодных колхозниках», - говорили раненые из крестьян.

Громадное возмущение у населения вызвала и деятельность пятой колонны, то есть внутренних врагов. Я сам убедился, как их было много: немецким самолетам сигнализировали из окон даже разноцветными ракетами. В ноябре 1941 года в госпитале Нейрохирургического института сигнализировали из окна азбукой Морзе. Дежурный врач Мальм, совершенно спившийся и деклассированный человек, сказал, что сигнализация шла из окна операционной, где дежурила моя жена. Начальник госпиталя Бондарчук на утренней пятиминутке сказал, что он за Кудрину ручается, а дня через два сигнальщика взяли, и навсегда исчез сам Мальм.

Мой учитель игры на скрипке Александров Ю. А., коммунист, хотя и скрыто религиозный, чахоточный человек, работал начальником пожарной охраны Дома Красной Армии на углу Литейного и Кировской. Он гнался за ракетчиком, явно работником Дома Красной Армии, но не смог рассмотреть его в темноте и не догнал, но ракетницу тот бросил под ноги Александрову.

Быт в институте постепенно налаживался. Стало лучше работать центральное отопление, электрический свет стал почти постоянным, появилась вода в водопроводе. Мы ходили в кино. Такие фильмы, как «Два бойца», «Жила-была девочка» и другие, смотрели с нескрываемым чувством.

На «Два бойца» санитарка смогла взять билеты в кинотеатр «Октябрь» на сеанс позже, чем мы рассчитывали. Придя на следующий сеанс, мы узнали, что снаряд попал во двор этого кинотеатра, куда выпускали посетителей предыдущего сеанса, и многие были убиты и ранены.

Лето 1942 года прошло через сердца обывателей очень грустно. Окружение и разгром наших войск под Харьковом, сильно пополнившие количество наших пленных в Германии, навели большое на всех уныние. Новое наступление немцев до Волги, до Сталинграда, очень тяжело всеми переживалось. Смертность населения, особенно усиленная в весенние месяцы, несмотря на некоторое улучшение питания, как результат дистрофии, а также гибель людей от авиабомб и артиллерийских обстрелов ощутили все.

У жены украли в середине мая мою и ее продовольственные карточки, отчего мы снова очень сильно голодали. А надо было готовиться к зиме.

Мы не только обработали и засадили огороды в Рыбацком и Мурзинке, но получили изрядную полосу земли в саду у Зимнего дворца, который был отдан нашему госпиталю. Это была превосходная земля. Другие ленинградцы обрабатывали другие сады, скверы, Марсово поле. Мы посадили даже десятка два глазков от картофеля с прилегающим кусочком шелухи, а также капусту, брюкву, морковь, лук-сеянец и особенно много турнепса. Сажали везде, где только был клочок земли.

Жена же, боясь недостатка белковой пищи, собирала с овощей слизняков и мариновала их в двух больших банках. Впрочем, они не пригодились, и весной 1943 года их выбросили.

Наступившая зима 1942/43 года была мягкой. Транспорт больше не останавливался, все деревянные дома на окраинах Ленинграда, в том числе и дома в Мурзинке, снесли на топливо и запаслись им на зиму. В помещениях был электрический свет. Вскоре ученым дали особые литерные пайки. Мне как кандидату наук дали литерный паек группы Б. В него ежемесячно входили 2 кг сахара, 2 кг крупы, 2 кг мяса, 2 кг муки, 0,5 кг масла и 10 пачек папирос «Беломорканал». Это было роскошно, и это нас спасло.

Обмороки у меня прекратились. Я даже легко всю ночь дежурил с женой, охраняя огород у Зимнего дворца по очереди, три раза за лето. Впрочем, несмотря на охрану, все до одного кочана капусты украли.

Большое значение имело искусство. Мы начали больше читать, чаще бывать в кино, смотреть кинопередачи в госпитале, ходить на концерты самодеятельности и приезжавших к нам артистов. Однажды мы с женой были на концерте приехавших в Ленинград Д. Ойстраха и Л. Оборина. Когда Д. Ойстрах играл, а Л. Оборин аккомпанировал, в зале было холодновато. Внезапно голос тихо сказал: «Воздушная тревога, воздушная тревога! Желающие могут спуститься в бомбоубежище!» В переполненном зале никто не двинулся, Ойстрах благодарно и понимающе улыбнулся нам всем одними глазами и продолжал играть, ни на мгновение не споткнувшись. Хотя в ноги толкало от взрывов и доносились их звуки и тявканье зениток, музыка поглотила все. С тех пор эти два музыканта стали моими самыми большими любимцами и боевыми друзьями без знакомства.

К осени 1942 года Ленинград сильно опустел, что тоже облегчало его снабжение. К моменту начала блокады в городе, переполненном беженцами, выдавалось до 7 миллионов карточек. Весной 1942 года их выдали только 900 тысяч.

Эвакуировались многие, в том числе и часть 2-го Медицинского института. Остальные вузы уехали все. Но все же считают, что Ленинград смогли покинуть по Дороге жизни около двух миллионов. Таким образом, около четырех миллионов умерло (По официальным данным в блокадном Ленинграде умерло около 600 тысяч человек, по другим - около 1 миллиона. - ред.) цифра, значительно превышающая официальную. Далеко не все мертвецы попали на кладбище. Громадный ров между Саратовской колонией и лесом, идущим к Колтушам и Всеволожской, принял в себя сотни тысяч мертвецов и сровнялся с землей. Сейчас там пригородный огород, и следов не осталось. Но шуршащая ботва и веселые голоса убирающих урожай - не меньшее счастье для погибших, чем траурная музыка Пискаревского кладбища.

Немного о детях. Их судьба была ужасна. По детским карточкам почти ничего не давали. Мне как-то особенно живо вспоминаются два случая.

В самую суровую часть зимы 1941/42 года я брел из Бехтеревки на улицу Пестеля в свой госпиталь. Опухшие ноги почти не шли, голова кружилась, каждый осторожный шаг преследовал одну цель: продвинуться вперед и не упасть при этом. На Староневском я захотел зайти в булочную, чтобы отоварить две наши карточки и хоть немного согреться. Мороз пробирал до костей. Я стал в очередь и заметил, что около прилавка стоит мальчишка лет семи-восьми. Он наклонился и весь как бы сжался. Вдруг он выхватил кусок хлеба у только что получившей его женщины, упал, сжавшись в ко-1 мок спиной кверху, как ежик, и начал жадно рвать хлеб зубами. Женщина, утратившая хлеб, дико завопила: наверное, ее дома ждала с нетерпением голодная семья. Очередь смешалась. Многие бросились бить и топтать мальчишку, который продолжал есть, ватник и шапка защищали его. «Мужчина! Хоть бы вы помогли», - крикнул мне кто-то, очевидно, потому, что я был единственным мужчиной в булочной. Меня закачало, сильно закружилась голова. «Звери вы, звери», - прохрипел я и, шатаясь, вышел на мороз. Я не мог спасти ребенка. Достаточно было легкого толчка, и меня, безусловно, приняли бы разъяренные люди за сообщника, и я упал бы.

Да, я обыватель. Я не кинулся спасать этого мальчишку. «Не обернуться в оборотня, зверя», - писала в эти дни наша любимая Ольга Берггольц. Дивная женщина! Она многим помогала перенести блокаду и сохраняла в нас необходимую человечность.

Я от имени их пошлю за рубеж телеграмму:

«Живы. Выдержим. Победим».

Но неготовность разделить участь избиваемого ребенка навсегда осталась у меня зарубкой на совести…

Второй случай произошел позже. Мы получили только что, но уже во второй раз, литерный паек и вдвоем с женой несли его по Литейному, направляясь домой. Сугробы были и во вторую блокадную зиму достаточно высоки. Почти напротив дома Н. А. Некрасова, откуда он любовался парадным подъездом, цепляясь за погруженную в снег решетку, шел ребенок лет четырех-пяти. Он с трудом передвигал ноги, огромные глаза на иссохшем старческом лице с ужасом вглядывались в окружающий мир. Ноги его заплетались. Тамара вытащила большой, двойной, кусок сахара и протянула ему. Он сначала не понял и весь сжался, а потом вдруг рывком схватил этот сахар, прижал к груди и замер от страха, что все случившееся или сон, или неправда… Мы пошли дальше. Ну, что же большее могли сделать еле бредущие обыватели?

ПРОРЫВ БЛОКАДЫ

Все ленинградцы ежедневно говорили о прорыве блокады, о предстоящей победе, мирной жизни и восстановлении страны, втором фронте, то есть об активном включении в войну союзников. На союзников, впрочем, мало надеялись. «План уже начерчился, но рузвельтатов никаких»,- шутили ленинградцы. Вспоминали и индейскую мудрость: «У меня три друга: первый - мой друг, второй - друг моего друга и третий - враг моего врага». Все считали, что третья степень дружбы только и объединяет нас с нашими союзниками. (Так, кстати, и оказалось: второй фронт появился только тогда, когда ясно стало, что мы сможем освободить одни всю Европу.)

Редко кто говорил о других исходах. Были люди, которые считали, что Ленинград после войны должен стать свободным городом. Но все сразу же обрывали таких, вспоминая и «Окно в Европу», и «Медного всадника», и историческое значение для России выхода к Балтийскому морю. Но о прорыве блокады говорили ежедневно и всюду: за работой, на дежурствах на крышах, когда «лопатами отбивались от самолетов», гася зажигалки, за скудной едой, укладываясь в холодную постель и во время немудрого в те времена самообслуживания. Ждали, надеялись. Долго и упорно. Говорили то о Федюнинском и его усах, то о Кулике, то о Мерецкове.

В призывных комиссиях на фронт брали почти всех. Меня откомандировали туда из госпиталя. Помню, что только двубезрукому я дал освобождение, удивившись замечательным протезам, скрывавшим его недостаток. «Вы не бойтесь, берите с язвой желудка, туберкулезных. Ведь всем им придется быть на фронте не больше недели. Если не убьют, то ранят, и они попадут в госпиталь», - говорил нам военком Дзержинского района.

И действительно, война шла большой кровью. При попытках пробиться на связь с Большой землей под Красным Бором остались груды тел, особенно вдоль насыпей. «Невский пятачок» и Синявинские болота не сходили с языка. Ленинградцы бились неистово. Каждый знал, что за его спиной его же семья умирает с голоду. Но все попытки прорыва блокады не вели к успеху, наполнялись только наши госпитали искалеченными и умирающими.

С ужасом мы узнали о гибели целой армии и предательстве Власова. Этому поневоле пришлось поверить. Ведь, когда читали нам о Павлове и других расстрелянных генералах Западного фронта, никто не верил, что они предатели и «враги народа», как нас в этом убеждали. Вспоминали, что это же говорилось о Якире, Тухачевском, Уборевиче, даже о Блюхере.

Летняя кампания 1942 года началась, как я писал, крайне неудачно и удручающе, но уже осенью стали много говорить об упорстве наших под Сталинградом. Бои затянулись, подходила зима, а в ней мы надеялись на свои русские силы и русскую выносливость. Радостные вести о контрнаступлении под Сталинградом, окружении Паулюса с его 6-й армией, неудачи Манштейна в попытках прорвать это окружение давали ленинградцам новую надежду в канун Нового, 1943 года.

Я встречал Новый год с женой вдвоем, вернувшись часам к 11 в каморку, где мы жили при госпитале, из обхода по эвакогоспиталям. Была рюмка разведенного спирта, два ломтика сала, кусок хлеба грамм 200 и горячий чай с кусочком сахара! Целое пиршество!

События не заставили себя ждать. Раненых почти всех выписали: кого комиссовали, кого отправили в батальоны выздоравливающих, кого увезли на Большую землю. Но недолго бродили мы по опустевшему госпиталю после суматохи его разгрузки. Потоком пошли свежие раненые прямо с позиций, грязные, перевязанные часто индивидуальным пакетом поверх шинели, кровоточащие. Мы были и медсанбатом, и полевым, и фронтовым госпиталем. Одни стали на сортировку, другие - к операционным столам для бессменного оперирования. Некогда было поесть, да и не до еды стало.

Не первый раз шли к нам такие потоки, но этот был слишком мучителен и утомителен. Все время требовалось тяжелейшее сочетание физической работы с умственной, нравственных человеческих переживаний с четкостью сухой работы хирурга.

На третьи сутки мужчины уже не выдерживали. Им давали по 100 грамм разведенного спирта и посылали часа на три спать, хотя приемный покой завален был ранеными, нуждающимися в срочнейших операциях. Иначе они начинали плохо, полусонно оперировать. Молодцы женщины! Они не только во много раз лучше мужчин переносили тяготы блокады, гораздо реже погибали от дистрофии, но и работали, не жалуясь на усталость и четко выполняя свои обязанности.


В нашей операционной операции шли на трех столах: за каждым - врач и сестра, на все три стола - еще одна сестра, заменяющая операционную. Кадровые операционные и перевязочные сестры все до одной ассистировали на операциях. Привычка работать по много ночей подряд в Бехтеревке, больнице им. 25-го Октября и на «скорой помощи» меня выручила. Я выдержал это испытание, с гордостью могу сказать, как женщины.

Ночью 18 января нам привезли раненую женщину. В этот день убило ее мужа, а она была тяжело ранена в мозг, в левую височную долю. Осколок с обломками костей внедрился в глубину, полностью парализовав ей обе правые конечности и лишив ее возможности говорить, но при сохранении понимания чужой речи. Женщины-бойцы попадали к нам, но не часто. Я ее взял на свой стол, уложил на правый, парализованный бок, обезболил кожу и очень удачно удалил металлический осколок и внедрившиеся в мозг осколки кости. «Милая моя, - сказал я, кончая операцию и готовясь к следующей, - все будет хорошо. Осколок я достал, и речь к вам вернется, а паралич целиком пройдет. Вы полностью выздоровеете!»

Вдруг моя раненая сверху лежащей свободной рукой стала манить меня к себе. Я знал, что она не скоро еще начнет говорить, и думал, что она мне что-нибудь шепнет, хотя это казалось невероятным. И вдруг раненая своей здоровой голой, но крепкой рукой бойца охватила мне шею, прижала мое лицо к своим губам и крепко поцеловала. Я не выдержал. Я не спал четвертые сутки, почти не ел и только изредка, держа папироску корнцангом, курил. Все помутилось в моей голове, и, как одержимый, я выскочил в коридор, чтобы хоть на одну минуту прийти в себя. Ведь есть же страшная несправедливость в том, что женщин - продолжательниц рода и смягчающих нравы начала в человечестве, тоже убивают. И вот в этот момент заговорил, извещая о прорыве блокады и соединении Ленинградского фронта с Волховским, наш громкоговоритель.

Была глубокая ночь, но что тут началось! Я стоял окровавленный после операции, совершенно обалдевший от пережитого и услышанного, а ко мне бежали сестры, санитарки, бойцы… Кто с рукой на «аэроплане», то есть на отводящей согнутую руку шине, кто на костылях, кто еще кровоточа через недавно наложенную повязку. И вот начались бесконечные поцелуи. Целовали меня все, несмотря на мой устрашающий от пролитой крови вид. А я стоял, пропустил минут 15 из драгоценного времени для оперирования других нуждавшихся раненых, выдерживая эти бесчисленные объятия и поцелуи.

Рассказ о Великой Отечественной войне фронтовика

1 год назад в этот день началась война, разделившая историю не только нашей страны, а и всего мира на до и после . Рассказывает участник Великой Отечественной войны Марк Павлович Иванихин, председатель Совета ветеранов войны, труда, Вооруженных сил и правоохранительных органов Восточного административного округа.

– – это день, когда наша жизнь переломилась пополам. Было хорошее, светлое воскресенье, и вдруг объявили о войне, о первых бомбежках. Все поняли, что придется очень многое выдержать, 280 дивизий пошли на нашу страну. У меня семья военная, отец был подполковником. За ним сразу пришла машина, он взял свой «тревожный» чемодан (это чемодан, в котором всегда наготове было самое необходимое), и мы вместе поехали в училище, я как курсант, а отец как преподаватель.

Сразу все изменилось, всем стало понятно, что эта война будет надолго. Тревожные новости погрузили в другую жизнь, говорили о том, что немцы постоянно продвигаются вперед. Этот день был ясный, солнечный, а под вечер уже началась мобилизация.

Такими остались мои воспоминания, мальчишки 18-ти лет. Отцу было 43 года, он работал старшим преподавателем в первом Московском Артиллерийском училище имени Красина, где учился и я. Это было первое училище, которое выпустило в войну офицеров, воевавших на «Катюшах». Я всю войну воевал на «Катюшах».

– Молодые неопытные ребята шли под пули. Это была верная смерть?

– Мы все-таки многое умели. Еще в школе нам всем нужно было сдать норматив на значок ГТО (готов к труду и обороне). Тренировались почти как в армии: нужно было пробежать, проползти, проплыть, а также учили перевязывать раны, накладывать шины при переломах и так далее. Хоть , мы немного были готовы защищать свою Родину.

Я воевал на фронте с 6 октября 1941 по апрель 1945 г. Участвовал в сражениях за Сталинград, и от Курской Дуги через Украину и Польшу дошел до Берлина.

Война – это ужасное испытание. Это постоянная смерть, которая рядом с тобой и угрожает тебе. У ног рвутся снаряды, на тебя идут вражеские танки, сверху к тебе прицеливаются стаи немецких самолетов, артиллерия стреляет. Кажется, что земля превращается в маленькое место, где тебе некуда деться.

Я был командиром, у меня находилось 60 человек в подчинении. За всех этих людей надо отвечать. И, несмотря на самолеты и танки, которые ищут твоей смерти, нужно держать и себя в руках, и держать в руках солдат, сержантов и офицеров. Это выполнить сложно.

Не могу забыть концлагерь Майданек. Мы освободили этот лагерь смерти, увидели изможденных людей: кожа и кости. А особенно помнятся детишки с разрезанными руками, у них все время брали кровь. Мы увидели мешки с человеческими скальпами. Увидели камеры пыток и опытов. Что таить, это вызвало ненависть к противнику.

Еще помню, зашли в отвоеванную деревню, увидели церковь, а в ней немцы устроили конюшню. У меня солдаты были из всех городов советского союза, даже из Сибири, у многих погибли отцы на войне. И эти ребята говорили: «Дойдем до Германии, семьи фрицев перебьем, и дома их сожжем». И вот вошли мы в первый немецкий город, бойцы ворвались в дом немецкого летчика, увидели фрау и четверо маленьких детей. Вы думаете, кто-то их тронул? Никто из солдат ничего плохого им не сделал. Русский человек отходчив.

Все немецкие города, которые мы проходили, остались целы, за исключением Берлина, в котором было сильное сопротивление.

У меня четыре ордена. Орден Александра Невского, который получил за Берлин; орден Отечественной войны I-ой степени, два ордена Отечественной войны II степени. Также медаль за боевые заслуги, медаль за победу над Германией, за оборону Москвы, за оборону Сталинграда, за освобождение Варшавы и за взятие Берлина. Это основные медали, а всего их порядка пятидесяти. Все мы, пережившие военные годы, хотим одного - мира. И чтобы ценен был тот народ, который одержал победу.


Фото Юлии Маковейчук

Похожие публикации